– Сто шестьдесят пудов – вся наша сила, – сказал он офицерам. – Бить позволяю с дистанции пистолетной.

– Как держать? – спрашивали от руля боцманматы.

– Так и держите… лучше нам не придумать!

Издали было видно, что на палубе «Капудание» возникла драка: албанцы-вевенды тузили аикладжи-турок.

– Нашли время, – усмехнулся Ушаков.

Турецкий строй растянулся, но сохранял боевую стройность. Войнович с кордебаталией показался из-за острова, и авангард Ушакова порывисто врезался в линию противника, исколачивая ядрами его головные суда: это были фрегаты. Не выдержав, они отвернули с курса, но… обнажили флагманский «Капудание».

– Попался! Бей его, ребята… изо всех деков!

Гасан минуты две метал ядра в свои же корабли, покинувшие его, словно наказывая их за трусость. Потом сцепился с самим Ушаковым. «Павел» и русские фрегаты поражали турецкого флагмана, неустанно работая артиллерией, а корабли Войновича схватились с концевыми судами противника. Сражение опоясало корабли по всей дуге горизонта. Остроглазые матросы громким криком возвещали о количестве и точности попаданий. Горячим воздухом боя сорвало парик Ушакова, обнажилась крупная голова, кое-как остриженная ножницами.

– Работай, ребята… работай! – похваливал он людей.

На «Капудание» с хряском стала рушиться мачта, но не упала в море, удерживаемая снастями. На «Павле» снесло форстеньгу, громко лопались вантины. Корабль вздрогнул от сильного удара, палубные матросы перегнулись за борт.

– Что там за ядро такое? Гляньте, – велел Ушаков.

– Не ядро – булыгою залепили! Торчит из досок…

«Павел» продолжал движение, разбрасывая вокруг себя пламенеющие брандскугели, и там, где он появлялся, турецкие корабли шарахались в стороны. Еще сорок минут Гасан выдерживал этот натиск, а потом и он отвернул – прочь! В корму «Капудание» добавили ядер, Ушаков видел, как отскакивают рваные доски, летят стекла из окошек салонного «балкона». А следом за флагманом торопливо рассыпалась вся турецкая эскадра.

– Без пастуха не могут! – радовался Ушаков…

Битва при Фидонисии завершилась победою русских, но теперь начиналась битва за честь мундира. Войнович представил рапорт о сражении светлейшему, восхвалив себя и свою кордебаталию. Федор Федорович тоже описал бой для Потемкина, рассказав ему все, как было, и приложил даже писульку Войновича с вопросом к нему: «Что делать?» Он просил у князя Таврического наградить людей его авангарда… Марко Иванович вызвал простака на откровенность, говоря вроде дружески:

– Что же ты, голубчик мой, благородную корабельную дуэль превратил в какую-то драку. Я за тобою, миленький, и уследить у Фидонисии не мог – так ты горячился.

– Война и есть драка. Где же нам еще горячиться?

– А известно ль тебе, что британский адмирал Бинг однажды тоже разломал линию, после чего и был повешен в Тауэре, яко отступник от святых правил морской науки.

– Чему дивиться! Кому суждено быть повешенным, тот не утонет. А мне вот, – сказал Федор Федорович, – стало очень сомнительно: вы людей моих, геройство проявивших, в угол задвинули, а себя наперед выставили… Где правда?

Войнович опешил и дал ответ письменный: «А вам позвольте сказать, что поступок ваш дурен, и сожалею, что в этакую минуту расстройку и к службе вредительное дело в команде наносите. Сие мне несносно…» Федор Федорович написал Потемкину, что терпеть придирки и ненависть графа Войновича далее не намерен. К тому и честь мундира обязывает.

Потемкин на дела в Севастополе давно взирал косо. И поверил рапорту Ушакова, а Войновича стал ругать за то, что плут не поддержал авангард Ушакова всеми силами эскадры, чтобы от Гасана остались рожки да ножки. Войнович в ответ кляузничал:

– Ушаков много воли взял. Я не успел оглядеться, как он будто с цепи сорвался, и меня прежде не спросил: как быть? Я бы иное советовал, более разумное…

Потемкин сунул к носу враля записку: «Что делать?»

– Сколько раз я просил тебя эскадру для боя вывести? Привыкли вы там, в Севастополе, яйца под собой высиживать. Прав Суворов, что в море вашего брата и на аркане не вытащить… Одно достоинство сохранил ты, граф, от рождения своего: две дырки в носу имеешь, чтобы вкусное вынюхивать, да еще дырка, чтобы вкусное жевать…

Разлаяв Войновича, светлейший призвал Попова:

– Так что там Ванька Салтыков: взял Хотин или нет?

– Ни мычит ни телится.

– Беда мне! Что делать?..

И он порвал записку Войновича с таким же вопросом.

…После сражения при Фидонисии в Константинополе состоялась траурная процессия женщин; закутав лица черными платками, погруженные в скорбь, они собрались у дворца Топ-Калу, оставив у Порога Счастья жалобу на Эски-Гасана, под флагом которого женщины лишились своих мужей и сыновей. Вдовы и матери выразили робкий, едва расслышанный султаном протест: нельзя ли доверить флот другому капудан-паше?

* * *

Ушаков низко уронил грозного Эски-Гасана, а светлейший начал поднимать Ушакова: за битву при Фидонисии он получил Георгия четвертой степени и Владимира третьей степени. Трижды кавалер – это уже персона! Попову было сказано:

– Надобно Ушакова в адмиралы подтягивать. Сам-то он за себя не попросит, а наши обормоты больше о себе думают.

– Прикажете государыне так и отписать?

– Не надо. Я сам напишу ей…

Ламбро Каччиони сообщал Потемкину, что им создана целая флотилия: «Я, производя курс мой, воспрепятствовал Порте обратить военные силы из островов Архипелажских в море Черное, и сколько произвел в Леванте всякого шума, то Порта Оттоманская отправила против меня 18 великих и малых судов». Русский флаг снова реял в Эгейском море, его видели в Дарданеллах, греки отчаянно штурмовали крепость Кастель-Россо, великий визирь Юсуф-Коджа обещал Ламбро Каччиони десять мешков с пиастрами, если он отступится от дружбы с Россией, султан Абдул-Гамид дарил герою любой цветущий остров в Архипелаге, чтобы Каччиони был там всемогущим пашой; в противном же случае султан грозил послать «силу великую, дабы усмирить Вас!». Ответ пылкого патриота был таков:

– Меня усмирит смерть или свобода Греции…

Жалея войска, светлейший не жалел бомб и ядер, бросаемых в кратер крепости, извергавший, подобно вулкану, огненную лаву обратно – на осаждавших. Все телесные наказания Потемкин под Очаковом запретил, открыл для солдат прямой доступ к себе с жалобами. («Офицеры таковым послаблением службы недовольны, ибо и сих уже не слушают и, прекословя, говорят, что пойду к его светлости».) Иностранные газеты изолгались. В корреспонденции из Геттингена Суворов узнал о себе, что он сын немецкого колбасника из Гильдесгейма; о Потемкине писали, что якобы он уже бежал в Польшу, оставив армию на попечение иностранцев… Это правда, что принц де Линь не покидал Потемкина, будучи уверен, что станет руководить им. Но светлейший советников не терпел.

Синело море, кричали чайки, к столу подавали рыбу и виноград. Однажды (босой и в халате) Потемкин гулял по берегу лимана, когда к нему подошел солдат с галерной флотилии, крепко подвыпивший, и спросил бесстрашно:

– Смею ль открыть вашей светлости тайну?

– Какую, братец?

– Вчера, изволите знать, бомбарду взорвало. Сразу восемьдесят душенек погибло. Я один уцелел. И прошу: не велите французам нами командовать. По-русски не разумеют, только тумаки раздают. Эдак дела не объяснишь. С русским-то офицером язык мы всегда найдем. И бомбарду не взорвало бы никогда, если бы столковались мы.

– Спасибо, братец, за честность. Я подумаю…

Примерно о том же завел речь и князь Репнин (но уже в рассуждении русского помещика и аристократа):

– Греки сражаются заодно с нами за свободу свою, и тут что скажешь? Ордена, чины, деньги – для них ничего не жалко. А вот причастность принца Нассау-Зигена… к чему нам она? Русские офицеры, как и солдаты их, мрут от грязи и голода, чечевице радуясь, а принц одним махом три тыщи наших мужиков обрел. А вы ему еще и Массандру подарили… За что? Человек он, не спорю, смелости легендарной. Но в поступках сего палладина нет ли плана, один порыв честолюбия. Когда-нибудь, – заключил князь Николай Васильевич, – он сам взлетит на воздух и многих увлечет в пучину.